Неточные совпадения
Негодованье, сожаленье,
Ко благу чистая любовь
И
славы сладкое мученье
В нем рано волновали кровь.
Он
с лирой странствовал на свете;
Под небом Шиллера и Гете
Их поэтическим огнем
Душа воспламенилась в нем;
И муз возвышенных искусства,
Счастливец, он не постыдил:
Он в
песнях гордо сохранил
Всегда возвышенные чувства,
Порывы девственной мечты
И прелесть важной простоты.
И опять по обеим сторонам столбового пути
пошли вновь писать версты, станционные смотрители, колодцы, обозы, серые деревни
с самоварами, бабами и бойким бородатым хозяином, бегущим из постоялого двора
с овсом в руке, пешеход в протертых лаптях, плетущийся за восемьсот верст, городишки, выстроенные живьем,
с деревянными лавчонками, мучными бочками, лаптями, калачами и прочей мелюзгой, рябые шлагбаумы, чинимые мосты, поля неоглядные и по ту сторону и по другую, помещичьи рыдваны, [Рыдван — в старину: большая дорожная карета.] солдат верхом на лошади, везущий зеленый ящик
с свинцовым горохом и подписью: такой-то артиллерийской батареи, зеленые, желтые и свежеразрытые черные полосы, мелькающие по степям, затянутая вдали
песня, сосновые верхушки в тумане, пропадающий далече колокольный звон, вороны как мухи и горизонт без конца…
Благословенье ли на победу над врагом и потом веселый возврат на отчизну
с добычей и
славой, на вечные
песни бандуристам, или же?..
Григорий
шел задумчиво
Сперва большой дорогою
(Старинная:
с высокими
Курчавыми березами,
Прямая, как стрела).
Ему то было весело,
То грустно. Возбужденная
Вахлацкою пирушкою,
В нем сильно мысль работала
И в
песне излилась...
Воз был увязан. Иван спрыгнул и повел за повод добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками,
пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил в обоз
с другими возами. Бабы
с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими, веселыми голосами,
шли позади возов. Один грубый, дикий бабий голос затянул
песню и допел ее до повторенья, и дружно, в раз, подхватили опять
с начала ту же
песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
Самгин, медленно
идя к концу поезда, впервые ощущал
с такой остротой терзающую тоску простенькой русской
песни.
Нехаева, повиснув на руке Клима, говорила о мрачной поэзии заупокойной литургии, заставив спутника своего
с досадой вспомнить сказку о глупце, который пел на свадьбе похоронные
песни.
Шли против ветра, говорить ей было трудно, она задыхалась. Клим строго, тоном старшего, сказал...
Клим Иванович плохо спал ночь, поезд из Петрограда
шел медленно,
с препятствиями, долго стоял на станциях, почти на каждой толпились солдаты, бабы, мохнатые старики, отвратительно визжали гармошки, завывали
песни, — звучал дробный стук пляски, и в окна купе заглядывали бородатые рожи запасных солдат.
Идут тоже не торопясь, как-то по-деревенски,
с развальцем, без красных флагов, без попыток петь революционные
песни.
Пейзаж портили красные массы и трубы фабрик. Вечером и по праздникам на дорогах встречались группы рабочих; в будни они были чумазы, растрепанны и злы, в праздники приодеты, почти всегда пьяны или выпивши,
шли они
с гармониями,
с песнями, как рекрута, и тогда фабрики принимали сходство
с казармами. Однажды кучка таких веселых ребят, выстроившись поперек дороги, крикнула ямщику...
На балы если вы едете, то именно для того, чтобы повертеть ногами и позевать в руку; а у нас соберется в одну хату толпа девушек совсем не для балу,
с веретеном,
с гребнями; и сначала будто и делом займутся: веретена шумят, льются
песни, и каждая не подымет и глаз в сторону; но только нагрянут в хату парубки
с скрыпачом — подымется крик, затеется шаль,
пойдут танцы и заведутся такие штуки, что и рассказать нельзя.
По окончании акта студенты вываливают на Большую Никитскую и толпами, распевая «Gaudeamus igitur», [«Итак, радуйтесь, друзья…» (название старинной студенческой
песни на латинском языке).] движутся к Никитским воротам и к Тверскому бульвару, в излюбленные свои пивные. Но
идет исключительно беднота; белоподкладочники, надев «николаевские» шинели
с бобровыми воротниками, уехали на рысаках в родительские палаты.
Кроме Игоши и Григория Ивановича, меня давила, изгоняя
с улицы, распутная баба Ворониха. Она появлялась в праздники, огромная, растрепанная, пьяная.
Шла она какой-то особенной походкой, точно не двигая ногами, не касаясь земли, двигалась, как туча, и орала похабные
песни. Все встречные прятались от нее, заходя в ворота домов, за углы, в лавки, — она точно мела улицу. Лицо у нее было почти синее, надуто, как пузырь, большие серые глаза страшно и насмешливо вытаращены. А иногда она выла, плакала...
Возвращавшиеся
с полевых работ стрелки говорили, что видели на дороге какого-то человека
с котомкой за плечами и
с ружьем в руках. Он
шел радостный, веселый и напевал
песню. Судя по описаниям, это был Дерсу.
— Постой, не перебивай, ваше высокоблагородие. Роспили мы эту водку, вот он, Андрюха то есть, еще взял перцовки сороковку. По стакану налил себе и мне. Мы по стакану вместе
с ним и выпили. Ну, вот тут
пошли весь народ домой из кабака, и мы
с ним сзади
пошли тоже. Меня переломило верхом-то ехать, я слез и сел тут на бережку. Я
песни пел да шутил. Разговору не было худого. Потом этого встали и
пошли.
В самый день дожинок после обедни
идут, бывало,
с веселыми
песнями на широкий двор помещичий, высоко́ держа над головами именинный сноп.
Слышит Дуня — смолкли
песни в сионской горнице. Слышит — по обеим сторонам кладовой раздаются неясные голоса,
с одной — мужские,
с другой — женские. Это Божьи люди в одевальных комнатах снимают «белые ризы» и одеваются в обычную одежду. Еще прошло несколько времени, голоса стихли, послышался топот,
с каждой минутой слышался он тише и тише. К ужину, значит,
пошли. Ждет Дуня. Замирает у ней сердце — вот он скоро придет, вот она узнает тайну, что так сильно раздражает ее любопытство.
Весенние гулянки по селам и деревням зачинаются
с качелей Святой недели и
с радуницких хороводов. Они тянутся вплоть до Петрова розговенья. На тех гулянках водят хороводы обрядные, поют
песни заветные — то останки старинных праздников, что справляли наши предки во
славу своих развеселых богов.
Письмо из Москвы пришло, писал Евграф Макарыч, что отец согласен дать ему благословенье, но наперед хочет познакомиться
с Гаврилой Маркелычем и
с будущей невесткой. Так как наступала Макарьевская ярмарка, Евграф Макарыч просил Залетова приехать в Нижний
с Марьей Гавриловной. Тут только сказали Маше про сватовство. Ответила она обычными словами о покорности родительской воле: за кого, дескать, прикажете, тятенька, за того и
пойду, а сама резвей забегала по саду, громче и веселей запела
песни свои.
Собираются деви́цы во един круг и
с песнями идут вереницей из деревни собирать иван-да-марью, любовную траву и любисток [Иван-да-Марья — Viola tricolor.
Недолго, кажется, прогостил Алексей в дому родительском — суток не минуло, а неприветно что-то стало после отъезда его. Старик Трифон и в токарню не
пошел, хоть была у него срочная работа. Спозаранок завалился в чулане, и долго слышны были порывистые, тяжкие вздохи его… Фекла Абрамовна в моленной заперлась… Параня
с сестрой в огород ушли гряды полоть, и там меж ними ни обычного смеху, ни звонких
песен, ни деревенских пересудов… Ровно замерло все в доме Трифона Лохматого.
Не слушая Фленушкиной
песни, за опушкой леса по другую сторону дороги,
шли рука в руку Василий Борисыч
с Парашей…
Шли молча, ни тот ни другая ни слова… Но очи обоих были речисты…
Бросив гитару саратовцу, сильной рукой ухватил Самоквасов Василья Борисыча и
пошел с ним плясать, заливаясь ухарской
песней...
Немало гостей съехалось, и все
шло обычной чередой: пели девушки свадебные
песни, величали жениха
с невестою, величали родителей, сваха плясала, дружка балагурил, молодежь веселилась, а рядом в особой комнате почетные гости сидели, пуншевали, в трынку [Трынка — карточная игра, в старину была из «подкаретных» (кучера под каретами игрывали), но впоследствии очень полюбилась купечеству, особенно московскому.
Поднялось солнце в полдерева, все
пошли по домам
с ночного гулянья. Впереди толпа ребятишек, как в барабаны, колотят в лукошки, и громкое их грохотанье далеко разносится в тиши раннего утра. За ними девушки
с молодицами несут на доске Кострому. Мужчины за ними поодаль
идут. Подобье умершего Ярилы медленно проносят по деревне под звуки тихой заунывной
песни. То «первые похороны».
Меж тем девицы да молодицы перед солнечным закатом
с громкими
песнями из деревни в чистое поле несут Кострому… Молодые парни неженатые, заслышав те
песни, покидают братчину,
идут следом за красными девицами, за чужемужними молодицами.
— И не поминай, — сказала Манефа. — Тут, Василий Борисыч, немало греха и суеты бывает, — прибавила она, обращаясь к московскому гостю. —
С раннего утра на гробницу деревенских много найдет, из городу тоже наедут, всего ведь только пять верст дó городу-то… Игрища
пойдут,
песни, сопели, гудки… Из ружей стрельбу зачнут… А что под вечер творится — о том не леть и глаголати.
Тогда железная дорога
шла только до Швейнфурта, а оттуда — в почтовой карете
с баварским постильоном в голубой куртке, лосинных рейтузах и ботфортах,
с рожком, на котором он разыгрывал разные
песни. Эта форма сохранилась до сих пор, то есть до лета 1910 года, когда я был опять в Киссенгене 40 лет спустя после первого посещения.
В прекрасный зимний день Мощинского хоронили. За гробом
шли старик отец и несколько аристократических господ и дам, начальство гимназии, много горожан и учеников. Сестры Линдгорст
с отцом и матерью тоже были в процессии. Два ксендза в белых ризах поверх черных сутан пели по — латыни похоронные
песни, холодный ветер разносил их высокие голоса и шевелил полотнища хоругвей, а над толпой, на руках товарищей, в гробу виднелось бледное лицо
с закрытыми глазами, прекрасное, неразгаданное и важное.
Работы у «убитых коломенок» было по горло. Мужики вытаскивали из воды кули
с разбухшим зерном, а бабы расшивали кули и рассыпали зерно на берегу, чтобы его охватывало ветром и сушило солнышком. Но зерно уже осолодело и от него несло затхлым духом. Мыс сразу оживился. Бойкие заводские бабы работали
с песнями, точно на помочи. Конечно, в первую голову везде
пошла развертная солдатка Аннушка, а за ней Наташка. Они и работали везде рядом, как привыкли на фабрике.
С тем она меня и отпустила.
Пошел я к черницам, а они сидят себе сложа руки да
песни под нос мурлыкают.
В эту самую минуту на улице послышался шум. Я поспешил в следственную комнату и подошел к окну. Перед станционным домом медленно подвигалась процессия
с зажженными фонарями (было уже около 10 часов); целая толпа народа сопровождала ее. Тут слышались и вопли старух, и просто вздохи, и даже ругательства; изредка только раздавался в воздухе сиплый и нахальный смех, от которого подирал по коже мороз. Впереди всех приплясывая
шел Михеич и горланил
песню.
Не торопясь, Ефим
пошел в шалаш, странницы снимали
с плеч котомки, один из парней, высокий и худой, встал из-за стола, помогая им, другой, коренастый и лохматый, задумчиво облокотясь на стол, смотрел на них, почесывая голову и тихо мурлыкая
песню.
И народ бежал встречу красному знамени, он что-то кричал, сливался
с толпой и
шел с нею обратно, и крики его гасли в звуках
песни — той
песни, которую дома пели тише других, — на улице она текла ровно, прямо, со страшной силой. В ней звучало железное мужество, и, призывая людей в далекую дорогу к будущему, она честно говорила о тяжестях пути. В ее большом спокойном пламени плавился темный шлак пережитого, тяжелый ком привычных чувств и сгорала в пепел проклятая боязнь нового…
Мне кажется, что пение у нас выходит очень хороши Да и всем певцам, видно, это кажется. Мы поем про Лизу, как она
пошла гулять в лес, как нашла черного жука.
Песня — чистейшая похабщина. Но так звонки слова, так лиха и выразительна мелодия, так подхватчив припев, что мне совсем не стыдно участвовать в этом хоре. Запевает Герасим. Я сижу, обнявшись
с ним. Он быстрым, рубящим говорком...
Каждое воскресенье и каждый праздник мы обязательно ходили в церковь ко всенощной и обедне. После всенощной и на следующий день до конца обедни нельзя было ни петь светских
песен, ни танцевать, ни играть светских пьес на фортепиано (только гаммы и упражнения).
Слава богу, хоть играть можно было в игры. Говорить слово «черт» было очень большим грехом. И например, когда наступали каникулы, школьники
с ликованием пели известную песенку...
Все напевы, все слова конца всенощной я помню до сих пор, они и теперь полны для меня очарованием прелестной девушки-подростка
с червонно-золотою косою. И когда я теперь хочу воскресить в памяти то блаженное время, я
иду ко всенощной. Каждая
песня вызывает свое особое настроение.
Идут весело,
с песнями, работают споро; он в первой косе.
Ходят еще в народе предания о
славе, роскоши и жестокости грозного царя, поются еще кое-где
песни про осуждение на смерть царевича, про нашествия татар на Москву и про покорение Сибири Ермаком Тимофеевичем, которого изображения, вероятно, несходные, можно видеть доселе почти во всех избах сибирских; но в этих преданиях,
песнях и рассказах — правда мешается
с вымыслом, и они дают действительным событиям колеблющиеся очертания, показывая их как будто сквозь туман и дозволяя воображению восстановлять по произволу эти неясные образы.
И после этого начались опять
песни и пляски, и опять другая цыганка
с шампанеей
пошла.
И они прошли в кабачную горницу, расселись в уголку перед столиком и спросили себе полуштоф. Перед стойкой, за которой восседала плотная солдатка-кабатчица в пестрых ситцах, стояла кучка мужиков,
с которыми вершил дело захмелевший кулак в синей чуйке немецкого сукна. Речь
шла насчет пшеницы. По-видимому, только что сейчас совершено было между ними рукобитье и теперь запивались магарычи. Свитка достал из котомки гармонику и заиграл на ней развеселую
песню.
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей,
Выпьем
с горя; где же кружка?
Сердцу будет веселей.
Спой мне
песню, как синица
Тихо за морем жила;
Спой мне
песню, как девица
За водой поутру
шла.
Уж было темно, когда Лукашка вышел на улицу. Осенняя ночь была свежа и безветрена. Полный золотой месяц выплывал из-за черных раин, поднимавшихся на одной стороне площади. Из труб избушек
шел дым и, сливаясь
с туманом, стлался над станицею. В окнах кое-где светились огни. Запах кизяка, чапры и тумана был разлит в воздухе. Говор, смех,
песни и щелканье семечек звучали так же смешанно, но отчетливее, чем днем. Белые платки и папахи кучками виднелись в темноте около заборов и домов.
Лукашка
с Назаркой, разорвав хоровод,
пошли ходить между девками. Лукашка подтягивал резким подголоском и, размахивая руками, ходил посередине хоровода. «Что же, выходи какая!» проговорил он. Девки толкали Марьянку: она не хотела выйти. Из-за
песни слышались тонкий смех, удары, поцелуи, шопот.
А. М. Максимов сказал, что сегодня утром приехал в Москву И. Ф. Горбунов, который не откажется выступить
с рассказом из народного быта,
С. А. Бельская и В. И. Родон обещали дуэт из оперетки, Саша Давыдов споет цыганские
песни, В. И. Путята прочтет монолог Чацкого, а П. П. Мещерский прямо
с репетиции поехал в «Щербаки» пригласить своего друга — чтеца П. А. Никитина,
слава о котором гремела в Москве, но на сцене в столице он ни разу не выступал, несмотря на постоянные приглашения и желание артистов Малого театра послушать его.
И вот вся толпа рассаживается по саням и трогается вниз по улице к постоялым дворам и трактирам, и еще громче раздаются вместе, перебивая друг друга,
песни, рыдания, пьяные крики, причитания матерей и жен, звуки гармонии и ругательства. Все отправляются в кабаки, трактиры, доход
с которых поступает правительству, и
идет пьянство, заглушающее в них чувствуемое сознание беззаконности того, что делается над ними.
Эти стихи из нашей
песни пришли мне на мысль, отправляя к тебе обратно мой портрет
с надписью. Отпустить шутку случается и теперь —
слава богу, иначе нельзя бы так долго прожить на горизонте не совсем светлом. Не помнишь ли ты всей
песни этой? Я бы желал ее иметь.
— А глаза?.. И мир, и любовь, и блаженство… В них для меня повернулась вся наша грешная планетишка, в них отразилась вся небесная сфера, в них мелькнула тень божества…
С ней, как говорит Гейне,
шла весна,
песни, цветы, молодость.
Погода была чудная, солнечная, тихая,
с бодрящим свежим воздухом. Со всех сторон трещали костры, слышались
песни. Казалось, все праздновали что-то. Бутлер в самом счастливом, умиленном расположении духа
пошел к Полторацкому. К Полторацкому собрались офицеры, раскинули карточный стол, и адъютант заложил банк в сто рублей. Раза два Бутлер выходил из палатки, держа в руке, в кармане панталон, свой кошелек, но, наконец, не выдержал и, несмотря на данное себе и братьям слово не играть, стал понтировать.
Песня, которую пели в пятой роте Бутлера, была сочинена юнкером во
славу полка и пелась на плясовой мотив
с припевом: «То ли дело, то ли дело, егеря, егеря!»